Сорок лет назад наш бренный мир покинул главный военный писатель СССР Константин (Кирилл) Михайлович Симонов - советский общественный деятель, Герой Социалистического Труда, лауреат Ленинской и 6 Сталинских премий, заместитель Генерального секретаря Союза писателей СССР, член ВКП(б) с 1942 года, полковник.
В этих энциклопедических сведениях отсутствует оценка. Дадим её сразу. Симонов – выдающийся советский писатель и такой же общественный деятель. Как человек, писавший минувшую самую страшную в истории цивилизации войну, он вообще не имеет себе ровни в нашей стране, а, пожалуй, что и во всём мире. И по количеству, и по качеству, и по разнообразию написанного. Можно смело говорить и о другой оценке этого писателя. Капитализм за полтысячи лет существования выпестовал своего лучшего военного соловья Редьярда Киплинга. Социализм за пару десятилетий сделал то же самое, явив нам Симонова. Который по многим позициям капитально превзошёл Киплинга. Если у последнего высшее лирическое достижение: «Мохнатый шмель - на душистый хмель». То высота и пронзительность симоновской лирики – планетарная, почти что звёздно-космическая: «Жди меня, и я вернусь, / Всем смертям назло». Даже если бы Симонов не написал ничего более кроме этого стиха – его имя осталось бы в отечественной поэзии навечно. По счастью Константин Михайлович одарил нас ещё многими романами, пьесами, киносценариями, поэмами, сборниками интимной и гражданской лирики, публицистикой высочайшего психологического и нравственного накала.
Симонов, далее, гораздо глубже, всестороннее Киплинга изучил, описал войну, как высшее и трагическое испытание человека. Просто потому, что она ему досталась не в пример страшнее и масштабнее, нежели британцу. И не одна. Константин Михайлович участвовал в боях на Халхин-Голе. Великую Отечественную прошёл от звонка до звонка, побывав на всех её фронтах! На всех! Буквально! С нашими солдатами он протопал по землям Румынии, Болгарии, Югославии, Польши и Германии. Был свидетелем последних боёв за Берлин. В послевоенные годы он побывал в воюющих Китае, Корее, Вьетнаме. В мире нет журналиста, писателя, который мог бы похвастаться хотя бы половиной увиденного на войне и описанного Симоновым. Это я к тому, что по зрелому размышлению, нобелевский комитет должен был и Константину Михайловичу присудить свою литературную премию, как это сделал с Киплингом. Не случилось, как читатель понимает, исключительно по идеологическим соображениям, по которым всегда действует вышеуказанный комитет. Зато Симонов имел шесть Сталинских и Ленинскую премию. Тоже никем не побитый рекорд.
Наконец, и в общественной жизни Константин Михайлович сделал куда как больше своего английского коллеги. Перечисляю навскидку лишь некоторые заслуги писателя, потому как на их подробное изложение не хватило бы никакого места. Так вот мы должны быть благодарны Симонову за то, что читаем бессмертные романы Ильфа и Петрова, за то, что вышли в свет «Мастер и Маргарита» Булгакова, «По ком звонит колокол» Хемингуэя. Он добился полного перевода пьес Артура Миллера и Юджина О’Нила. Мой старший товарищ Вячеслава Кондратьева утверждал: «Если бы не «железная протекция Симонова, моего «Сашку» никогда бы не напечатали. «Генералы и полковники от литературы» полагали её во сто крат вреднее, чем «Жизнь и судьба» Гроссмана». В активе Константина Михайловича - «пробивание через партгосноменклатуру» многих спектаклей «Современника». Театр на Таганке благодаря исключительно его выступлению «Стая молодых набирает высоту» в «Правде» и состоялся. Первая посмертная выставка Татлина, восстановление выставки «ХХ лет работы» Маяковского, участие в кинематографической судьбе Алексея Германа и десятков других кинематографистов, художников, литераторов – это тоже личная заслуга писателя. Самый большой на сегодняшний день писательский архив Симонова, хранящийся ЦГАЛИ, состоит из десятков томов каждодневных усилий Константина Михайловича по оказанию помощи собратьям-писателям, фронтовикам, просто согражданам. Там – многие тысячи его писем, записок, заявлений, ходатайств, просьб, рекомендаций, отзывов, разборов и советов, предисловий, торящих дорогу «непробиваемым» книгам и публикациям. А на телевидении хранится другой симоновский выдающийся и исключительный видеоархив – беседы с рядовыми, сержантами и старшинами Великой Отечественной войны. И при этом заметьте, читатель: Константин Михайлович – единственный советский писатель, который отвечал на каждое (!) письмо. А ему писали тысячи и тысячи людей. Кроме всего прочего Симонов был в разное время главным редактором журнала «Новый мир» и главным редактором «Литературной газеты». Он также избирался депутатом Верховного Совета СССР двух созывов; кандидатом и членом ЦК КПСС состоял более двух десятков лет. И на каждом номенклатурном или выборном высоком посту демонстрировал исключительную мудрость и выдержанность поступков собственных, взвешенную доброжелательность суждений о поступках других. Константин Михайлович никогда не был организатором, тем более участником травли деятелей культуры, интеллигенции. Наоборот многим помогал собственным заступничеством, которое во все времена котировалось повыше, нежели у отдельных членов политбюро ЦК КПСС. Правда, бытует мнение, что Симонов якобы «замечен» в кампании против «безродных космополитов», и в написании письма против Солженицына в 1973 году. Не исключая в принципе подобных грехов за писателем, не хотелось бы судить об этом скороговоркой, как говорится, «через запятую».
Горжусь несказанно тем, что обучаясь в Военно-политической академии имени В. И. Ленина, принимал активное участие в организации встречи с выдающимся писателем социалистической эпохи. Вместе с преподавателем полковником Тимофеем Ужеговым я подготовил несколько десятков вопросов писателю (он на том настаивал); сам выступил на встрече; к концу мероприятия предъявил Константину Михайловичу 33 страницы отчёта. Симонов назвал мою журналистскую прыть «сверхоперативностью», подивившись, как и когда я сумел записать и отпечатать текст на машинке, если всё время сидел в зале. Однако, извинился: «Ей-богу, сил уже нет читать - устал. Но если у вас завтра найдется пару часов свободного времени, то мы могли бы встретиться в первой половине дня у меня дома».
Полагаю, моему читателю легко вообразит ситуацию, когда Симонов в присутствии многих офицеров интересуется у старшего лейтенанта насчет того, может ли последний с ним встретиться. Тогда несложно понять и те чувства, с которыми я на следующий день мчался на квартиру писателя, расположенную в доме по улице Черняховского. Встретил секретарь Л. Лазарев. Сказал, что Константин Михайлович остался доволен общением с военными журналистами. И мой материал уже прочитан, выправлен. Тут, закончив телефонный разговор, из соседней комнаты вышел, одетый в теплый темный свитер, сам Симонов. Крепко пожал руку. Потом очень подробно рассказал о сути своих основательных замечаний и правок. Несколько раз возвращался к прошедшей встрече, затрагивал сопредельные с ней темы. Похвалил мое выступление и выступление коллеги Сергея Левицкого (увы, уже покойного). И вообще в продолжение всего нашего разговора я ни на минуту не почувствовал, что передо мной - живой классик. Причём, я совершенно далек от наивной мысли о том, что ему уж так было позарез нужно долго разговаривать с волнующимся старшим лейтенантом. На прощание я попросил Симонова подписать еще несколько книг для трёх девчат-стенографисток, которые как раз писали и печатали мне материал. На том и расстались.
А теперь поделюсь некоторыми выдержками из того давнишнего общения с писателем. Кстати, предпоследнего в его жизни. Свои вопросы к нему я сознательно упускаю из-за экономии места. Но больше всего - от того, что мысли Симонова и без них ценны сами по себе.
«При всех сложностях корреспондентской жизни, труд этот вовсе не самый тяжелый на войне. Строевому командиру, политработнику на передовой и солдату всех родов войск, в первую очередь, конечно, пехоты, в той войне досталось куда больше. В памяти его, может быть, не все закрепилось, как у меня, в моей профессиональной памяти журналиста. Может быть, у него не записано того, что записано у меня. Но у него в сердце отложилось многое такое, до чего я, может быть, не дотянулся потому, что некоторые вещи не пережил с той силой, с которой тот или иной человек их пережил в годы войны.
Понимаете, в чем дело? Война ведь была такая огромная и такая всенародная. Сколько людей в ней участвовало! К миллионам погибших добавим количество всех участников, свяжем это количество людей, которые были в личных связях с этими участниками войны, ждали их, писали им, получали от них письма, присовокупим еще десятки миллионов людей, которые пережили войну, как тревогу за самого близкого себе человека. Так ведь? А тревога другого рода - общественная? Такая тревога, которая существовала повсюду в стране далеко от фронта. Как накормить эту огромную армию, например?
Я вот жизнь построил как-то так, что не очень много встречаюсь с писателями, не очень усердно занимаюсь литературными делами. Лишь в той мере, в какой это необходимо. Но встречи и разговоры с людьми, которые прошли войну, стали для меня необходимостью. Я так думаю, что сейчас войну знаю лучше, чем в тот день, когда она закончилась. Может, у меня где-то исчезла острота памяти, но ей помогает записанное. Я постоянно пополняю свою память памятью других людей, закрепленной в сотнях и тысячах архивных документов. Я делал со своими товарищами-кинематографистами фильмы «Если дорог тебе твой дом», «Шел солдат», несколько телевизионных работ – «Солдатские мемуары». За этими фильмами, за этой работой стоят разговоры с десятками, сотнями людей. Разговоры не на тычке, как говорили на фронте, а обстоятельные, серьезные. В общем, когда мы сдадим все нами заснятые киноматериалы, - наберется 100 тысяч метров с рассказами солдат о войне. Одни говорят лучше, другие хуже. Но мне, например, интересно.
И потом, представьте себе: пройдет еще немного времени, не станет людей, которые смогут рассказать живым голосом о войне, как это было. Но художник, журналист, писатель, актер, режиссер смогут взять с полок архивохранилищ эти немудрящие ленты и послушать, как сами солдаты: разведчики, танкисты, артиллеристы рассказывают о войне. Понимаете? Ведь это же очень интересно!
…Да, вы правы: верность военной теме я сохранял всегда. Почему? Во-первых, писатель пишет о том, что он лучше всего знает. И в данном случае я пишу о том, что лучше всего знаю: войну, людей войны. Второе. Наверное, писатель пишет о том, что его больше всего задело, потрясло в жизни. Периодом наибольших потрясений для меня была война. Поэтому с особенной остротой она запомнилась, поэтому я о ней пишу. Третье. Война, к несчастью, еще не перестала быть методом разрешения споров. Локальные войны не становятся менее жестокими от того, что к ним применяется эпитет "локальная". Эпитет этот верно определяет их характер, но в то же время локальная война - все равно война! И, наконец, мы живем в мире, в котором еще не исчезла опасность новой мировой войны, и мы не вправе еще твердо сказать, что вторая мировая война была последней. Мне думается, что, говоря правду о минувшей войне, я вкладываю какую-то свою, пусть крохотную долю в усилия человечества, чтобы вторая мировая действительно была последней войной.
…Конечно, стремление на войне взять материал из первых рук - стремление закономерное и честное. И необходимое для газеты. Но это не всегда возможно. Тот, кто читал мои военные дневники, - убедился, что отнюдь не всегда я брал материал из первых рук. Ну не удавалось иногда! Бой прошел, о нем надо рассказать. И кто же для тебя будет его второй раз разыгрывать? Это иногда на киносъемках так поступали, хотя за инсценировки такие грели и правильно делали.
Бой второй раз не увидишь. Значит, надо расспросить. Но не делай вид, пожалуйста, что ты сам видел это своими глазами! Уж если ты расспросил человека, который, к примеру, вернулся из разведки, пусть об этом и читатель узнает. Если же сам ходил в разведку, тогда, милости просим, расскажи, как ходил. Но никогда не воображай себя в обстоятельствах, в которых ты не был. Другой вопрос, что можно иной раз представить себе, что чувствовал тот человек, который был, скажем, в бою. Вот и попробуй во время разговора с ним влезть в его шкуру до конца. Представь себя на его месте. Но не подсовывай себя рядом с ним, не делай из него себя, его соседом там, где ты его соседом не был. Это очень деликатный вопрос. Но это вопрос о чести журналиста и потому очень важный вопрос. Иногда вроде бы газете надо показать, отличиться тем, что ее корреспондент был на событии, сам видел его. Но конкретный человек-журналист, если не видел, не должен писать, что он видел. Надо идти на жертву и отказаться от корреспонденции, в которой может быть неправда. Мне кажется, иначе нельзя воспитывать журналистские кадры.
Почему, скажем, журналистами и литераторами меньше всего написано о летчиках-истребителях? Именно об истребителях. Потому, что не залезешь к нему в кабину. Мы в кабины лазили, чаще в бомбардировщики, - это не так страшно, хотя и не всякий решится, можно страху набраться. Но мы летали на У-2, на «дугласах» летали. А вот об истребителях писали только тогда, когда летчик возвращался с задания. У меня вот очерки об истребителях, известные во время войны, к примеру, «Русское сердце», - они написаны со слов человека. Я старался понять его, но я не сидел в кабине. Поэтому такие очерки - самое трудное дело.
…Дневник - это проявление воли и это часть воспитания характера - ведение дневников на существенную тему. Я - их сторонник. Если я с чем-то столкнулся очень существенным, пусть и совершенно не имеющим, казалось бы, отношения к тому, чем я сейчас занимаюсь, как литератор, я через силу, но записываю свои впечатления, наблюдения. Стараюсь сделать это в тот же день или, в крайнем случае, на следующий день записать все коротко - так, чтобы не вылетело из памяти. Хотя художественных дневников, где бы записывались разные выражения, слова, как это делают некоторые мои собратья по перу, я не веду. Не знаю, может быть, это мой недостаток, но меня это никогда не интересовало. Мне кажется, если уж услышишь настоящее народное выражение, так уж оно врубится в твою память без дневника. Однажды я спросил артиллериста, как он оценивает свое 45-миллиметровое орудие. Он ответил: «Ну, какое наше орудие? Известно: ствол длинный - жизнь короткая». Что же мне это бежать, записывать. Да я сколько буду жить – не забуду этого, потому что сам такое не придумал бы никогда. Есть упреки по поводу некоторой перегруженности фактами моих дневников. Может быть, в этом замечании есть свой резон, потому что тут очень трудно самому измерить. Действительно бывает: тебе кажется интересным, а другим оказывается не таким интересным. Но у тебя такой пафос.
…Насчет терминологии я бы сказал так: ее определяет больше всего дневник того времени. Ну, какая была терминология, такая она и есть. Я же ее не менял. Что же, говорили: война священная? Говорили – святая правда. И пели, и плакали, когда пели. В иных случаях, где-нибудь под Ржевом, говорили: мясорубка? Говорили. «Ни шагу назад!» - Говорили? Говорили с убеждением. Говорили слово «драп»? Говорили. Это мы не сейчас придумали - в сорок втором - сорок третьем году. Говорили даже: «драп 41-го», «драп 42-го года». Ну что же теперь поделать с этой терминологией? Не немцы в Москву пришли, а мы в Берлин в итоге, при всех извивах терминологии. Ну вот - это есть факт. Поэтому я думаю, что, конечно, щеголевать какими-то такими вещами ни в ту, ни в другую сторону не стоит. У меня может попасться какое-то излишество в этом смысле. Но, в принципе, мне кажется, терминология должна быть близка к той, которая существовала в описываемом тобой времени. Если она непонятна чем-то, или чем-то неприятна, со стороны можно, наверное, объяснить ее уже с другой исторической вышки.
…В нынешнем моем положении известного писателя, когда мне заказывают что-нибудь, я спрашиваю: сколько написать? «Сколько хотите. Чем больше - тем лучше! Я говорю: это не серьезный заказ. Сколько вам нужно: 600 строк, 300, 200, полтораста? Размер же требует разного подхода. Я за то, чтобы уговариваться всегда точно. Ты должен сделать подвал ровно на 350 строк. Или должен написать двухколонник в 200-180 строк. Рассчитывай. Выжимай и думай сам, чтобы в этих 180 строках и подробности, и дело остались. А редактор не должен за тебя работать. Если ты влез в размер, который тебе дан и который ты принял, редактор не должен у тебя вырубать подробности и вместо них вставлять общие преамбулы, тем более такие, которые можно прочитать еще в нескольких статьях той же газеты на всех четырех ее полосах.
…Нет, у меня не было зоологической ненависть к каждому немцу. Не думал я никогда, что каждый из них - негодяй, мерзавец. Но у меня было ощущение ненависти к этой силе, к этим захватчикам! У меня не было желания наносить национальные оскорбления немцам, говорить, что они вонючие. Такого в моей терминологии вы не встретите. Но я написал: сколько раз встретишь, столько раз убей его, раз он пришел. В стихотворении есть такое: он хочет, его вина, так хотел он, его вина. Пусть горит его дом, а не твой! Вот смысл в чем! Он хотел, он! Ну, пусть гибнет, другого выхода нет. Не он - тебя, так ты - его. А факты неоправданной жестокости к пленным, с которыми иногда сталкивался, я не принимал. Хотя никогда не стеснялся стихов «Убей его». И когда мне на одном вечере сказали, что не надо бы читать эти стихи. Здесь, мол, много демократических немцев, я ответил: если они демократические немцы - поймут, а если не поймут – значит, они не демократические. Сторонники мира сперва снимали у меня в двух изданиях это стихотворение. Но в третьем, я сам, как сторонник мира, не дал этого сделать. В двух книгах меня удалось преодолеть, а дальше не пошло. Вот так.
…Как я стал журналистом? Да просто очень. Работал я и учился в вечернем литературном университете. Последних два курса он стал дневной. Я бросил работу токаря и механика. Зубы несколько пришлось положить на полку. И я начал прирабатывать тем, что писал, в особенности, на последнем курсе литинститута, статьи в «Литературную газету». Если вы заглянете в 38-й год, там в комплекте можно обнаружить ряд моих статей на литературные темы, главным образом, на темы поэзии. Не могу сказать, что они были сильно квалифицированно написанные. Зато довольно занозисто по молодости моих лет. Вот так я приобрел первый журналистский опыт. Потом продолжал учиться, хотел кончить аспирантуру.
Когда попал на Халхин-Гол, думал, что там стану журналистом. Но прибыл я туда довольно поздно, к концу событий. Давид Ортенберг, бывший тогда редактор газеты «Героическая красноармейская», имел предостаточно способных писателей-прозаиков. Поэтому он меня засадил за стихи. Они имеются в большом количестве в комплекте «Героической». Высоким качеством не отличаются, но в основе каждого лежит подлинный факт. Я недавно просматривал газету. Там стихи, которых я никогда в книги не включал, кроме, может быть, одного-двух. Не скажу, что это был лучший мой журналистский опыт. Его я приобрел потом в «Красноармейской правде», в «Известиях», в «Красной звезде» уже в первый год войны. И отказался от стихотворных рассказов. Видимо, навсегда. Это не мой жанр. Единственное, что врубилось в память - это «Сын артиллериста». Его я написал за день, одним махом. В основе лежит подлинная история. Так что это в какой-то мере тоже журналистская работа. Как журналист о современной армии я, вполне возможно, и напишу. Всё зависит от обстоятельств. Если будет необходимость, чье-то желание, чтобы именно я написал о чем-то существенном, причем, покажется, что именно человек моего поколения должен это написать и что я сумею это сделать - безусловно, сочту для себя за честь. А писать роман, скажем, о современной армии я не могу. Нужно тогда влезть в армейскую шкуру, пожить в армии. Изучать заново то, что нужно изучать не один день и не один месяц. А мне надо еще управиться с неоконченными планами, связанными с Великой Отечественной войной.
… К творчеству Бондарева я отношусь очень серьезно. Это хороший, талантливый писатель. Я люблю его первые повести, в частности, «Горячий снег». Может, мне не все страницы там нравятся, но это - хорошая книга. К «Берегу» у меня не одинаковое отношение. Нравятся военные сцены. Некоторые из них необыкновенно сильны. Другие с большой глубиной душевности написаны. И у меня оставляют чувство неудовлетворения главы, связанные с описанием зарубежной поездки, всех этих, так сказать, ланчей-брекфестов. Все это не для серьезного писателя и не для большого романа. Это дешевле романа, дешевле этого писателя. А писатель дорогой, вообще, дорогого стоит. Он еще напишет. «Тишина» - одна из прекраснейших книг в послевоенной нашей литературе. То, что я говорю искренне, может, не очень было бы приятно Бондареву слышать. Но я это говорю с добрым отношением к нему, с верой в его талант. Большой талант. Но в «Береге», тем не менее, мне не все нравится.
Если говорить о сознательном собственном литературном ощущении, то для меня, так сказать, главный Бог - Лев Толстой. Был с детства, с 12 лет, примерно, когда я от доски до доски прочитал «Войну и мир». Не скажу, что все понял в нем. Может, я до сих пор не все понял - это еще не факт, можно еще раз перечесть. Толстой для меня - самое большое в литературе. Сименона люблю. С интересом его читаю. С неодинаковым, потому что романы не одинаково интересны. Но вообще, по-моему, писатель хороший, интересный. У Кристи я читал только этот самый «Экспресс». Больше не посчастливилось. Написано лихо. Но сказать так, что я мучаюсь тем, что не прочитал другие ее произведения - не скажу. Хотя, если попадется мне что-то её - буду читать. Вот такое отношение. Профессионал, конечно, своего дела. Интересный писатель.
…Подвиг всегда привлекателен. Но я не искатель подвигов в современной жизни. Так же, как не был искателем подвигов, когда писал о войне. На войне происходит многое, в том числе и подвиги, рождающиеся среди повседневного труда войны. Они тоже - часть этого труда, выросшего до размеров подвига. Так я подхожу к этому, когда пишу о войне. Так, очевидно, рассматривал бы это, если бы писал о мирной жизни. На мой взгляд, нельзя вынимать подвиг из жизни, как рыбу из воды. Вытащишь рыбу, чтобы лучше разглядеть, а она уснет. Надо рассматривать подвиг там, внутри, в живой воде жизни.
…Знаете, чем я удовлетворен, так это тем, что удержался от соблазна писать о войне облегченно и упрощенно. Были, конечно, неудачи. Иногда спешка. Уходил, например, самолет, с которым можно было переслать в Москву пакет с бумагами, и это заставляло за один день писать три-четыре корреспонденции. Но, в целом, я не стыдился бы сейчас тех очерков, если бы они были вдруг напечатанными. Что-либо выделить? Ну, я назвал бы очерк «Июнь – декабрь», опубликованный в «Красной звезде» в первый день 1942 года.
…Если говорить о той общественной деятельности, которой я занимаюсь и которая непосредственно связана с моей писательской работой и с моим личным жизненным опытом, то еще несколько лет назад я сделал для себя окончательный выбор и решил до конца своей жизни класть все оставшиеся у меня силы на то, чтобы, во-первых, в меру своих сил и понимания писать и говорить правду о войне; во-вторых, на то, чтобы, опять-таки в меру своих сил и понимания, мешать тому, чтобы о ней говорили и писали неправду; в-третьих, стремиться к тому, чтобы роль рядового участника войны, вынесшего на своем горбу ее главную тяжесть, предстала перед последующими поколениями и во всем ее подлинном трагизме, и во всем ее подлинном героизме.
И, наконец, в-четвертых, я считаю своим личным долгом во всех случаях, когда я сталкиваюсь с несправедливостями, совершенными сейчас или раньше по отношению к тем или иным участникам войны, сделать все, что от меня зависит, чтобы, прибегая к помощи других людей, исправить подобные несправедливости».

Полковник в отставке Михаил Захарчук.

Диктофонная запись В. Андрусова.