Марина Цветаева: великая, лучшая поэтесса столетия, была лесбиянкой, точнее бисексуалкой. Ее сексуальная нетрадиционная ориентация при советской власти от народа тщательно скрывалась

14 января 3:38

Марина Цветаева: великая, лучшая поэтесса столетия, была лесбиянкой, точнее бисексуалкой. Ее сексуальная нетрадиционная ориентация при советской власти от народа тщательно скрывалась

Святой грешнице Марине Цветаевой, которая повесилась на веревке, подаренной Пастернаком, исполнилось 125 лет. Мои небесспорные заметки, посвящённые великой поэтессе…
«Горечь! Горечь! Вечный привкус/ На губах твоих, о страсть!/ Горечь! Горечь! Вечный искус-/Окончательнее пасть. Я от горечи — целую? Всех, кто молод и хорош. / Ты от горечи — другую/ Ночью за руку ведешь. / С хлебом ем, с водой глотаю/ Горечь-горе, горечь-грусть. / Есть одна трава такая/ На лугах твоих, о Русь».
Если, предположим, кто-то из вас, уважаемые читатели, впервые узнает, что это стихотворение (ставшее, кстати, песней) написала Марина Цветаева, то, наверняка, ведь подумает: поэтесса пеняет любимого, который по каким-то неведомым причинам ей изменяет. Между тем, горестные строки обращены к любовнице Софьи Парнок. То есть, вам понятно, что «лучшая поэтесса столетия» (такая оценка принадлежит лауреату Нобелевской премии Иосифу Бродскому) была лесбиянкой. Точнее — бисексуалкой, испытывающей половое влечение как к мужчинам, так и к женщинам. В том и другом случае очень сильное. Все годы советской власти эта сексуальная нетрадиционная ориентация Марина Ивановны тщательно от народа скрывалась. Впрочем, как скрывалось и все её богатое, в некотором смысле совершенно уникальное творчество, которое было открыто нам лишь в годы так называемой оттепели. Что касается самой поэтессы, то она секрета из собственной сексуальной «слабости» никогда не делала ни в бытовой жизни, ни в своей насквозь автобиографической прозе, ни, тем более, — в поэзии. Гомосексуальная любовь Цветаевой к Парнок, между прочим, дотошно препарирована в цикле «Подруга». (Примечательно, что сначала он назывался «Ошибка», потом — «Кара» и лишь в окончательном варианте — «Подруга» — М. З. )
С Парнок Цветаева познакомилась, скорее всего, в доме у поэта М. А. Волошина, который первым в России очень одобрительно отрецензировал её первую книгу стихов «Вечерний альбом», вышедшую в октябре 1910 года. Между маститым литератором и девятнадцатилетней поэтессой возник непродолжительный и весьма бурный роман — Марина вообще имела привычку влюбляться по-кавалерийски быстро и споро. Но потом их отношения приобрели ровный, дружеский и деловой характер. Максимилиан Александрович лично отрекомендовал своей молодой подруге Софию Яковлевну, как «совершенно необычную женщину, истинно русскую Сапфо».
— Я знаю все ваши стихи, — сказала Марина, — и давно мечтала поближе с вами познакомиться.
Любовь между девушками вспыхнула, как пожар: мгновенно и сильно. «В оны дни ты мне была, как мать, / я в ночи могла тебя позвать». Так писала Марина в уже упоминавшемся цикле «Подруга», густо окрашенном сумасшедшими лесбийскими мотивами. Парнок тоже отвечала не менее эмоционально и сексуально: «Под ударами любви ты — что золото ковкое!/ Я наклонилась к лицу, бледному в страстной тени, / где словно смерть провела страстной пуховкою. . . / Не поцелуй — предпоцелуйный миг, / Не музыка, а то, что перед нею. . . / Ты не спросишь в ночи буйные, / первой свежестью прожжена, / чьи касанья поцелуйные зацеловывать должна». Естественно, Цветаева в долгу не оставалась, и как несравненно выше поэтический талант, поднималась до планетарных, вселенских вершин осмысления своей «незаконной и грешной любви»: Ах, далеко до неба!/ Губы — близки во мгле. . . / Бог не суди! — Ты не был/ Женщиной на Земле!. . Заповедей не блюла, не ходила к причастью. / Видно, пока надо мной не пропоют литию, / Буду грешить — как грешу — как грешила: со страстью!/ Господом данными мне чувствами — всеми пятью!. . Быть в аду нам, сестры пылкие, / Пить нам адскую смолу, -/ Нам, что каждою-то жилкою/ Пели Господу хвалу».
Согласись, читатель, даже мурашки бегут по коже от вселенского буйства этих неестественных женских страстей. Для нас с вами их постижение важно еще и потому, что отечественная, да, пожалуй, и мировая поэзия не знают даже отдаленно аналогичного случая столь высокого и взаимного воспевания лесбийской любви. Уже хотя бы поэтому такая поэзия достойна изучения спокойного и несуетного, что в последние годы, надо сказать, успешно предпринимается как в нашей стране, так и за рубежом. Можно, если задаться целью, перечислить здесь десятки, сотни, если не тысячи имен исследователей, так ли иначе обращающихся к колдовскому творчеству Цветаевой. Как бы там ни было, но мы можем смело завершить здесь случайно возникший теоретический экскурс в творчество Цветаевой одним бесспорным утверждением: её любовь к Парнок явилась не только причиной великолепного поэтического цикла, о котором уже упоминалось, но и легла отсветом на многие другие произведения Марины Ивановны. И слава Богу, что легла, что стала искрой душевного пламени поэтессы.
Собственно сексуальная связь между Парнок и Цветаевой длилась недолго — чуть более двух лет. За это время они вдвоем съездили в Коктебель, на Украину и в Петроград. А потом вмешался мужчина и, как в том старом анекдоте, все по-своему перее…ал. Тем мужчиной оказался не менее гениальный поэт, чем Марина Ивановна — Осип Мандельштам: «Все церкви нежные поют на голос свой, / И в дугах каменных Успенского собора/ Мне брови чудятся высокие дугой». Чем и сразил Цветаеву. В дневнике, который вела всю сознательную жизнь, она запишет: «В феврале 1916 года мы расстались. . . из-за Мандельштама, который не договорив со мной в Петербурге, приехал договаривать в Москву. Когда я, пропустив два мандельштамовских дня, к ней (к Парнок — М. З. ) пришла — первый пропуск за годы — у нее на постели сидела другая».
Такая деталь. Умерла Парнок 26 августа 1933 года в возрасте 48 лет. В 1941 году, опять же на излете лета, повесилась Цветаева. Мистически необъясним и тот факт, что после разлуки любовницы никогда больше не встречались. Однако Марина ушла из жизни, когда ей тоже исполнилось ровно 48 лет. . .
А появилась на свет Марина в семье профессора Московского университета Ивана Цветаева. Это он организовал для белокаменной нынешний Государственный музей изобразительного искусства имени А. С. Пушкниа. «Красной кистью рябина зажглась. / Падали листья. Я родилась». Мама ее, Мария Александровна, в девичестве Мейн, мнила из себя великого музыканта, даже брала уроки у знаменитого на ту пору А. Рубинштейна и совершенно не занималась воспитанием девочек (у Марины была младшая на два года сестра Анастасия — М. З. ). Так что последующее влечение к себе подобным у девушки не врожденное, а, как говаривал дедушка Фрейд, — благоприобретенное. Она всю жизнь подсознательно жаждала материнской ласки и, опять же, безотчетно, рассматривала каждую особь женского пола как объект, способный хотя бы отчасти восполнить вечно преследуемый её недостаток материнской любви.
Мать Марины, желчная, закомплексованная собственной непризнанной гениальностью женщина, заболела чахоткой в тяжелейшей форме и поэтому не вылезала из-за границы. Дочь, как ненужный дорожный довесок, сопровождала её по курортам Франции, Италии, Германии, Швейцарии. Естественно, девочка свободно говорила на всех основных европейских языках. По-немецки и по-французски могла весьма сносно писать стихи. Марина переменила несколько гимназий, везде училась в целом посредственно, но в гуманитарных науках, обладая почти феноменальной памятью, преуспевала поразительно.
Тут надо заметить, что девушка с раннего детства страдала сильной близорукостью, однако очков никогда не носила. Она всегда предпочитала четкой реальности радужную размытость линий и силуэтов. А саму реальность Марина постоянно создавала по образу и подобию собственного внутреннего видения. Этой трансформации подвергалось не только жизненное разнообразие коллизий и ситуаций, но прежде всего люди. Стоило какому-нибудь человеку обратить на Цветаеву внимание, проявить элементарнейшую заинтересованность ею или просто показать, что в ней, в ее помощи нуждаются, как у Марины тут же включалось мощное воображение. В таком возбужденном, генерирующем состоянии она запросто перевоплощала обыкновенную заурядность в рыцаря, даже случайно встреченного человека в любимого, которому элементарно могла отдаться вовсе не из-за перманентно терзающей ее похоти, а, как говорится, ради искусства, ради духовного «потустороннего» общения. Вся мощь мгновенного тайфуна цветаевских чувств, как правило, оборачивалась впоследствии стихами. А уже, когда они случались, Марина, увлеченная чем-то или кем-то другим могла напрочь забыть объект очередной своей любви. В это кое-кому из моих читателей трудно будет поверить, но сама Цветаева описала случай, когда при встрече с бывшим возлюбленным (они даже намеревались пожениться, ему, естественно, был посвящен цикл стихов) она не узнала своего воздыхателя! Само собой, тот изумился:
— Неужели ты и вправду меня не узнаешь или это шутка?
— Нет-нет, — ответила Цветаева, приложив руки к груди, — я решительно вижу вас впервые!
— А как же быть с нашими бурными ночами? — и огорченный собеседник красочно, почти мстительно напомнил Марине место и время их любовных встреч. Она сразу вспомнила стихи о той любви, потом — саму любовь:
— Так это вы, — выдохнула. — Извините ради Бога, но я так плохо вижу, и к тому же у вас тогда были усы.
— Какие усы? — человек был уже по-настоящему уязвлен бестолковостью женщины Я в жизни не носил усов!
Весь этот рассказ к том, что и замужество Марины в решающей степени тоже случилось из-за ее богатого воображения. Она «слепила» себе избранника именно из того, что находилось в ее представлении о мужчине, но отнюдь не из черт и качеств личности конкретного Сергея Яковлевича Эфрона. (Милая деталь: она всю жизнь обращалась к нему на «вы»). Да, тот был импозантен и даже красив, но, болея туберкулезом, вёл жизнь праздную, интересуясь, в основном, театром, поэзией. Пробовал писать в столичные газеты, впрочем, безуспешно. Не удалась у него и артистическая карьера. Перед венчанием Цветаева вынуждена была свозить своего будущего мужа в Уфимскую губернию, чтобы попоить его кумысом. На эту поездку ушел весь гонорар от второй поэтической книги «Волшебный фонарь».
С тех пор как-то так повелось, что заботы о пропитании, о хлебе насущном всегда валились на хрупкие плечи Марины. А супруг ее все витал в облаках, все предавался думам о судьбе несчастного народа, сильно смахивая в этих потугах на знаменитого Васисуалия Лоханкина с его бессмертной «ролью в русской революции». Он даже отдаленно ничем не напоминал мужчину, хозяина семьи, а был в ней словно большой ребенок. Это его полнейшее безволие особенно явственно проявилось, когда Марина, как в омут бросилась в любовный угар с Парнок. Сергею жена во всем призналась и он ходил расстроенный, растерянный, понятия не имея, что предпринять. Марина колесит по стране со своей любовницей, прихватив годовалую дочь, а Эфрон в полной обреченности пишет письмо сестре: урезонь, дескать, Марину, наставь ее на путь истинный, чтобы о дочери не забывала. «Я так беспокоюсь о маленькой Але. А если ты с моей женой потолкуешь, мне будет намного легче».
Вообще Цветаева и ее дети — тема совершенно особая, трагичная, как и вся мятущаяся жизнь поэтессы. Здесь, если называть вещи своими именами, а не прятаться под спасительные эвфемизмы, — надо сказать совершенно определенно: младшей трехлетней Ирине, к которой всегда была равнодушной, как и ее мать к ней, Цветаева собственными усилиями устроила смерть мучительную и страшную: девочка умерла в убогом приюте от тоски по матери и от голода. Разумеется, поэтесса разродилась потоком поэтических страданий, но уже через пару месяцев после безвременной кончины Ирины напишет о себе с гордостью и без малейшего ущемления совести стихотворение «Марина»: «Быть голубкой его орлиной!/ Больше матери быть — Мариной!/ Вестовым, часовым, гонцом -/ Знаменосцем — льстецом придворным!/ Серафимом и псом дозорным/ Охранять неспокойный сон». Грезы поэтессы, как всегда заменяют ей гнусности реальной жизни. Ну и что, что дочь умерла: поедет к мужу и родит от него сына — делов-то! Эта почти дикая материнская черствость будет коробить всех знакомых и близких Цветаевой, как дивиться они всегда будут совершенно алогичным ее отношением к мужу. Ведь по существу никогда его не любя, изменяя ему направо и налево буквально, а не фигурально, с кем попало, Марина записывает в дневнике: «Мне кажется — лучше умереть. Если Сережи нет в живых, я все равно не смогу жить. Зачем длить муку, если можно не мучиться. Если Бог сделает чудо — оставит вас в живых — я буду ходить за вами, как собака».
И ведь действительно ходила как собака! А вот так желанного сына зачала, как утверждают злые языки, вовсе не от родного мужа, а с первой «осуществленной земной любовью» Константином Родзиевичем, тоже эмигрантом, другом супруга. Этого молодца русские, живущие в Чехии называли «маленьким Казановой». Марина в него влюбилась со своей обыкновенной безоглядностью, по уши. Не обошлось, разумеется, и без поэтических излияний. На этот раз целой «Поэмой Горы»: «О, далеко не азбучный / Рай — сквозняком сквозняк!/ Гора валила навзничь нас, / Притягивала: ляг!». Кстати, ее желание дать жизнь именно мальчику было так велико и сильно, что обещала знакомым покончить с собой, если появится девочка. А лишь плод зашевелился, счастливо и уверенно (знала!) записала в дневнике: «Мой сын ведет себя в моем чреве исключительно тихо». «Громко», если не сказать злобно и агрессивно поведет себя появившийся на свет Георгий, ласково названный Мариной Муром. В детстве он будет подавать очень большие надежды, но зацелованный и заласканный почти безумной материнской любовью, со временем превратится в ленивого, изнеженного сибарита, прожженного разгильдяя, который станет нагло помыкать бедной, раздерганной матерью, и в конце концов явится причиной ее трагической смерти. Но мы забежали вперед.
Вся весна 1922 года уходит у Марины Ивановны на оформление выездных документов. А 15 мая она с дочерью Алей уже в своем любимом Берлине! На радостях поэтесса закручивает совершенно чудный хоть и короткий роман с дивным писателем-символистом Андреем Белым. А летом того же года едет к мужу в Чехию. В Праге жить не позволяли финансы. Ютились в околостоличных деревнях Горни Мокропсы и Вшеноры. Сергей учился в Карлов университете. Само собой жили исключительно на литературные заработки Марины. И тем не менее, узнав об очередной измене жены с другом, Эфрон не на шутку взбунтовался. И даже предложил супруге расстаться! Это был невиданный, совершенно удивительный поступок мягкотелого и безвольного Сергея, каким его всегда знала Марина. После нескольких бессонных ночей и мучительных размышлений она решила: Сергей — это навсегда. Остальное — лишь эпизоды, от которых хоть и трудно, и не хочется, но отказаться можно. Во всяком случае — на время, покуда супруг не успокоится. А взбунтовал он, по всей вероятности, от того, что рога ему в очередной раз наставил не посторонний человек, а близкий друг, с которым они вместе воевали, из одного котелка хлебали. Так что тут понять надо мужа и не ерепениться.
Цветаева прожила за пределами родины долгих 17 лет. Это написать и сказать легко, а в жизни — даже и не поле перейти — так трудно. Вообще зарубежный период биографии Цветаевой вместил в себя такое огромное количество разнообразных событий, что их с лихвой хватило бы на огромный роман. Еще вернее — на трагедию. Просто диву даешься, что столь благодатный сюжет этот до сих пор никем еще не использован. Потому, что за обыкновенными, на первый взгляд, жизненными перипетиями замужней женщины, имеющей двух детей, на самом деле скрывалась трагедия огромного русского художника, который волею судеб вынужден был жить вдали от родины. Простому человеку это бывает невыносимо тягостно. Что же тогда говорить об обнаженном сердце великого поэта.
. . . Впервые мысль о возвращении в Россию Сергей Эфрон высказал Марине Цветаевой летом 1931 года. Она отнеслась тогда к невнятному бормотанию своего непутевого мужа с легкой иронией. По-матерински нежно наставляла его на путь истинный: тебе бы, Сереженька, заняться каким-нибудь стоящим делом, а не играми в гнусную политику. Нам всем тогда легче было бы. . . Не поняла, не оценила всей серьезной мятежности замысла супруга. Спустя какое-то время Сергей демонстративно вступил в «Союза возвращения на родину», чем настроил против себя и, естественно, против своей жены, которые, как известно, — одна сатана, 99 процентов всех старых и новых русских эмигрантов. Похоже, что оба супруга даже не представляли себе, к чему может привести столь радикальный шаг одного из них. От Марины Цветаевой отринулись даже такие прогрессивные зарубежные литераторы, как В. Ходасевич, Д. Святополк-Мирский, Н. Берберова, Д. Кнут и некоторые другие. Теперь ее перестали печатать даже в дешевых русскоязычных изданиях.
А 4 сентября 1937 года случилась трагедия непоправимая. В Швейцарии, под Лозанной, был найден труп неизвестного мужчины с семью пулевыми ранениями. Местной полиции не составило большого труда опознать личность убитого. Им оказался Игнатий Рейс, прозревший резидент советской разведки. За два месяца до роковых выстрелов он написал гневное письмо Сталину, в котором публично обвинял вождя всех нардов в массовом терроре и на весь мир объявлял, что не желает больше работать на кровавый диктаторский режим. В те времена возмездия за столь дерзкие демарши следовало незамедлительно. У работников НКВД были длинные руки и практически неограниченные возможности. Со своими противниками сыновья Дзержинского не цацкались. Ни один их враг тогда не остался в живых. Рейса помог «устранить». . . Сергей Эфрон! Все французские и швейцарские газеты несколько дней трубили о том, что муж известной русской поэтессы — тайный агент НКВД. Для самой Марины это был шок. Она, конечно, знала, что ее благоверный — человек слабый и, как это теперь принято говорить в казенных речах, морально не очень устойчивый. Но чтобы он пошел на убийство — в такое она не могла поверить!
Меж тем, есть все основания полагать, что если не исполнителем, то однозначно организатором убийства Рейса был именно Сергей Эфрон. В знак благодарности за столь «ценные услуги» работники советского посольства помогли ему срочно и тайно ретироваться из Франции. Нам с вами, читатель, даже трудно себе представить, в каком запредельно-жутком состоянии находилась тогда Марина Ивановна. Повторюсь, симпатизировавших «советам» людей в цивилизованной Франции трудно было найти днем с огнем. Подавляющая часть эмигрантов лютой ненавистью ненавидела «большевистское быдло», и положение жены агента НКВД среди них очень сильно напоминало положение прокаженного среди здоровых. Цветаевой, как поэту был объявлен бойкот. В октябре ее вызывали во французскую полицию и допрашивали с пристрастием. И без того скудный денежный ручек пересох напрочь. Мать с детьми стали натурально голодать. Как раз тогда Ариадна срочно уехала на родину. Мур, обычно с высокомерием относившийся к своей старшей сестре, в плане «воссоединения семьи» поддерживал последнюю всецело. Он вдобавок был напуган маминой растерянность перед жизненными ударами и тем обстоятельством, что она натуральным образом пустилась во все тяжкие. Без зазрения совести приводила в дом чужих мужчин и оставлял их на ночь. Муж бомбардировал письмами, где почти надрывно звучал один призыв: срочно приезжай, жду! (Чуть позже выяснится, что Сергея Яковлевича почти под страхом смерти руководство органов заставляло торопить жену с отъездом. Однажды он даже разрыдался в присутствии друзей от чувства безысходности — М. З. ) А тут еще к Цветаевой наведался респектабельный и весь вальяжный из себя Илья Григорьевич Эренбург, который, не жалея восторженных похвал и оценок, прямо так и заявил: возвращения на родину Цветаевой с нетерпением ждет весь советский народ. Спустя какое-то время Марина Ивановна с досадой упрекнет «великого советского писателя»: зачем же вы так откровенно мне лгали? Эренбург ей ответил: Марина, вы не понимаете, что есть высшие интересы, которые над нами, и мы должны смириться с ними и продолжать писать, а не роптать на свою судьбу». Марина, якобы в сердцах выкрикнет: «Вы – негодяй!»- и уйдет, хлопнув дверью. Илья Григорьевич лишь брезгливо поморщится: разве ж глупой бабе дано понять европейскую и мировую политику, для которой судьбы людские всегда песчинки. И потом заманивая в капкан Цветаеву, он ведь выполнял установки вождя. А тот ему за это позволял жить по-барски, свободно разъезжая по всему миру. Такие щедроты надо было отрабатывать. И Илья Григорьевич старался. Так что и благодаря его немалым усилиям Цветаева перешла-таки свой Рубикон. «Дано мне отплытье/ Марии Стюарт». Никто не провожал их с Муром: власти запретили. 18 июня 1939 года Цветаева вернулась в Советский Союз.
. . . Поселились они на даче «Экспортлеса», что подмосковном Болшево. На самом деле домик принадлежал НКВД. В одной половине располагалась семья Клепиных, тоже бежавших из Франции советских агентов под фамилией Львовы. Здесь, в Подмосковье, Марина Ивановна со всей трагичностью поняла ужасность своего положения. Сергей представлял из себя комок нервов. Он уже не просто предчувствовал – знал наверняка, что не сегодня, завтра за ним приедет черный воронок. «Страх его сердечного страха» — печатными буквами записала в дневнике Марина. И далее: « Сережа бессилен совсем и во всем». Но самым тягостным испытанием для Марины была вынужденная разлука со своим великолепным архивом – книгами, черновиками, творческими тетрадями. В них, в тех, зачастую, хаотически собранных бумагах, был ее второй дом, ее духовное убежище. Писала по этому поводу к Александру Фадееву. Но он ответил более, чем сухо, потому что уже был осведомлен, что к тому времени дочь и муж поэтессы арестованы: «В отношении Ваших архивов я постараюсь что-нибудь узнать, хотя это не так легко, принимая во внимание все обстоятельства дела» (Обманул, не узнал, с архивом помогли совсем другие люди. ) И дальше совершенно убийственное. Даже не верится, что такое мог написать автор «Разгрома», «Последний из Удэгэ» и, в конце концов, «Молодой гвардии»: «Достать Вам в Москве комнату абсолютно невозможно. У нас большая группа очень хороших писателей и поэтов (куда там Цветаевой! – М. З. ), нуждающихся в жилплощади. И мы годами не можем достать для них ни одного метра. В отношении работы Союз писателей вам поможет. В подыскании комнаты в Голицыно Вам поможет и Литфонт. Я договорился».
Вернемся, однако, к действительно очень не простой биографии нашей героини. Еще до ареста мужа она со всей безоглядностью своей страсти влюбилась в молодого московского поэта Арсения Тарковского (отца будущего знаменитого кинорежиссера Андрея Тарковского). Сначала, как обычно, случилось знакомство поэтическое. Встретились в доме переводчицы Нины Яковлевой: «Мне хорошо запомнился тот день, — вспоминала она много лет спустя. — Я зачем-то вышла из комнаты. Когда вернулась, они сидели рядом на диване. По их взволнованным лицам я поняла: так было у Дункан с Есениным».
Тут надо опять же, не мудрствуя лукаво, подчеркнуть, что Марина Ивановна физически не могла обходиться без секса, без любви: «Мне нужно, чтобы меня любили… Нуждались, как в хлебе. Я, когда не люблю, — не я. . Я так давно – не я». Надеюсь, понятно, что здесь речь отнюдь не о чувствах поэтических, а о вполне земных, когда зуд распирает, когда невмоготу, если не отдашься сей же час хоть кому-нибудь, хоть как-нибудь. Но при всей своей, на самом деле гипертрофированной любвеобильности, Цветаева была, как бы этот покорректнее выразиться, очень колючим, неудобным, временами, почти эпатирующим человеком. Образно говоря, с такими людьми трудно ходить в разведку и совершенно невозможно оставаться на необитаемо острове, полететь в космос – изведут. Вот в силу этой своей довольно отрицательной черты характера Марина Ивановна могла длительно дружить с людьми только заочно, по переписке. Под одной крышей с ней никто не мог долго выжить, включая мужа и родных детей. По той же причине все, не подающиеся учету влюбленности поэтессы заканчивались с быстротой глубоко осеннего дня: не успеешь оглянуться, а уже ночь катит в глаза. Разумеется, и Тарковскому очень быстро надоела занудная, приставучая, строптивая и неуживчивая Цветаева, поразительно умевшая из любой мухи раздувать слона. В данном случае такой поэтической мухой стало стихотворение Арсения: «Стол накрыт на шестерых, / Розы да хрусталь, / А среди гостей моих/ Горе да печаль. / И со мною мой отец, / И со мною брат. / Час проходит. Наконец/ У дверей стучат». Что в этом стихотворении задело Цветаеву? То, что он не нашел в своих поэтических грезах места для нее! (Шестой был призраком – М. З. ) Она сердито сочиняет: «Все повторяю первый стих/ И все переправляю слово:/ — Я стол накрыл для шестерых. »/ Ты одного забыл – седьмого. / Невесело вам вшестером. / На лицах – дождевые струи…/ Как мог ты за таким столом/ Седьмого позабыть – седьмую…/ Невесело твоим гостям, / Бездействует графин хрустальный. / Печально – им, печален — сам, / непозванная – всех печальней. / …Никто: не брат, не сын, не муж, / Не друг – и все же укоряю:/ — Ты, стол накрывший на шесть — душ, / Меня не посадивший – с краю».
Расставшись с Тарковским, на которого, признаться, Цветаева сильно рассчитывала в плане бытового устройства, она пытается сама наладить свою жизнь в столице, искренне при этом, не понимая, как это: «Москва меня не вмещает»? Ведь их род буквально задарил белокаменную разными подношениями. Отец создал такой Музей изящных искусств. Румянцевскому музею (ныне библиотека имени Ленина – М. З. ) подарено около ста тысяч книг! «Я ничем не посрамила линию своего отца. Итак, я, в порядке каждого уроженца Москвы, имею на нее право, потому что я в ней родилась. Что можно дать городу, кроме здания – и поэмы? (Канализацию, конечно, но никто меня не убедит, что канализация городу нужнее поэм. Обе нужны. По-иному – нужны. Я ведь не на одноименную станцию метро и не на памятную доску (на доме, который снесен) претендую, — на письменный стол белого дерева, под которым пол, над которым потолок и вокруг которого 4 стены». Неужели же ей не найдется в нынешней столице скромной квартирки? Эти вопросы Марина Ивановна ставила не только перед коллегой Фадеевым, но и перед министрами, партийными боссами, перед Берией, перед Сталиным и еще перед десятками других адресатов. Письма-жалобы, письма-просьбы летели во все концы.
Следующим объектом, вызвавшим у Марины Ивановны «тайный жар» души и тела был литературовед Евгений Борисович Тагер. Знакомство с ним тоже состоялось уже после того, как Сергея Яковлевича забрали в застенки НКВД. Впрочем, лишний раз напомним, что для нашей героини сие обстоятельство не имело ровно никакого значения. Если она кем-то увлекалась, то никакие узы Гименея помешать ей в этом не могли даже теоретически. В Тагера, судя по всему, Цветаева втюрилась весьма основательно. В это время она уже жила с сыном в подмосковном Голицыно и столовалась в Доме творчества. Туда к ней и нагрянул Евгений Борисович. Само собой между ними произошло очень бурное совокупление, а потом уже пошли и дела литературные. Специально для нового любовника Марина Ивановна переписывает «Поэму Горы». Более того, она перепосвящает Тагеру стихотворения, обращенные к первой «осуществленной земной любви» Николаю Гронскому. Те самые, где надрывно звучит до сих пор: «Гора валила навзничь нас, / притягивала: ляг». Сколь я знаю поэзию Цветаевой, таких щедрых подарков она еще никому не делала. Да и не очень это принято в литературном мире, где обычно вещи сочиняются раз и на вечно. И не перепосвящаются. По всей видимости, поэтессе в очередной раз показалось, что встретила она человека необычного, утонченного и неотразимого. «О Вас: Я Вам сразу поверила, а поверила потому, что узнала — свое. Мне с Вами сразу было свободно и надежно, я знала, что Ваше отношение от градусника — уличного – комнатного – и даже подмышечного (а это важно!) не зависит, с колебаниями – не знакомо. Я знала, что вы приняли меня всю, что я могу при Вас – бить, не думая – как то или иное воспримется — истолкуется – взвесится – исказится. Другие ставят меня на сцену (самое противоестественное для меня место) — смотрят. Вы — не смотрели, Вы – любили. Да! Очень важное: Вы может быть даже предпочитали меня (живую) – моим стихам, и я Вам за это бесконечно благодарна. Всю жизнь меня любили: переписывали, цитировали, берегли мои записочки («автографы»), а меня — так мало любили, так вяло. Ничто не льстит моему самолюбию (у меня его нет) и все льстит моему сердцу (оно у меня есть: только оно и есть). Вы польстили моему сердцу».
Цветаевой, повторяю, чудилось: вот она любовь невероятная, к которой эта ненасытная, чувственно пресыщенная и взбалмошная женщина всю жизнь стремилась. На самом же деле она лишь в очередной раз сотворила себе миф, кумира. Для такого человека, как Тагер Марина Ивановна в роли сексуальной партнерши совершенно не подходила. Он ее, что называется, разово употребил, а об отношениях более глубоких даже не помышлял, о чем деликатно намекнул. Но надо знать Цветаеву: она жутко обиделась, написала по этому поводу большущее письмо, с мелочным выяснением отношений, с потоками упреков, с надрывной психологией. Сей грех водился за поэтессой с юношеских лет. Скажем прямо: краткость и кроткость, понятность и понятливость не самые первое ее достоинства. Ко времени, о котором мы рассказываем Марина Ивановна, сломившаяся физически под тяжким прессом бытовых и семейных невзгод, похоже, окончательно утратила не то, что гордость и несгибаемость – этого от женщины нельзя требовать по определению, — а просто трезвое ощущение реальности. Такое впечатление, что бедолага, в прямом смысле слова влачившая жалкое существование в Голицыно, по грешной земле, тем не менее, не ходила, как ходим все мы грешные, а чуть-чуть припархивала: подпрыгнет и метр пронесется, подпрыгнет – и пронесется. Все ее письма и телеграммы к Сталину, к Берии, в другие инстанции не от трезвого ума и реальной оценки тогдашней жуткой ситуации, когда надо было залечь куда-нибудь на дно в том же Голицыно, «чтобы не запеленговали», а от элементарнейшего неумения Марины Ивановн переносить бытовые неурядицы.
В дневнике сына Георгия читаем: «Я очень жалею мать – она поэт, ей нужно переводить, жить нормальной жизнью, а она портит себе кровь, беспокоится, изнуряет себя в бесплодных усилиях найти комнату, страшится недалекого будущего (переезда). То, что меняя морально закаляет, мать ранит. Возможность комнаты обламывалась одна за другой, как гнилые ветки. Друзья ( или так называемые) не могут ничего сделать. Мать живет в атмосфере самоубийства и все время говорит об этом самоубийстве. Все время плачет и говорит об унижениях, которые ей приходится испытывать, прося у знакомых места для вещей, ища комнаты. Положение ужасное, и мать меня деморализует своим плачем. Мать говорит, все пропадет, я повешусь и т. п. Я не вижу исхода. Комнаты нет; как вещи разместить – неизвестно. В доме атмосфера смерти и глупости – все выкинуть, продать. Мать, по-моему, сошла с ума. Я больше так не могу. Я все больше не могу переносить истерики матери. Истерика, которая сводится к ему – к тому, то все пропадет и что я не буду учиться и т. п. Я решил теперь твердо встать на позиции эгоизма. 1-го пойду в школу, мне нужна нормальная жизнь. Я больше так не могу. Это самые худшие дни моей жизни. Мы написали телеграмму Сталину».
В августе 1940 года она действительно посылает сына на почту, чтобы тот дал телеграмму в Кремль следующего содержания: «Помогите мне я в отчаянном положении, писательница Марина Цветаева». Говорят, когда Сталину доложили о такой телеграмме, он распорядился помочь как-нибудь поэтессе, а то, дескать, чего доброго эта дура еще наложит на себя руки. 31 августа ее вызвали в ЦК и уже концу сентября Цветаева с сыном переехали в комнату дома № 14/5 по Покровскому бульвару. Воодушевленная Марина Ивановна быстро составляет сборник собственных стихов, однако внутрииздательский махровый критик К. Зелинский (естественно, не без ведома инстанций) выносит приговор: «Поэзия с того света. Написана душевнобольной, которой нечего сказать людям». В крайне расстроенных чувствах Цветаева начинает переводить белорусских евреев-поэтов. Всего перевела 529 строк Герша, Вебера, Корна. Других имен исследователям установить не удалось. Последнее намерение поэтессы: поработать над переводами Гариса Лорки. Однако ни строчки этой работы тоже не сохранилось.
А потом грянула война. 18 августа 1941 года на пароходе «Чувашская республика» Марина с сыном прибыли в Елабугу. Георгий записал в дневнике (двухтомник его записей издан в 2004 году – М. З. ), что для мамы никакой работы нет, кроме переводчицы с немецкого в НКВД. Эти невразумительные строки неженки-пацана породили стойкие толки о том, что Цветаеву, как и ее мужа завербовали в НКВД, но она регулярно не справлялась с порученными ей заданиями и ее вышвырнули. До сих пор такие слухи официально не опровергнуты. Однако косвенные факты свидетельствуют, что это выдумки. Сохранился документ-заявление Цветаевой: «В Совет Литфонда. Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда в городе Чистополе». Будучи переводчицей, вряд ли бы Марина согласилась пойти на кухню.
«Добро» получила, обрадовалась: хоть какие-то средства на жизнь заработает. Сын Мур уже изводил ее упреками в бестолковости и неумении обустраивать жизнь. Но срочно был собран совет писательских жен, постановивший, что в их стройных рядах нет и быть не может места «жене врага народа». Цветаева ни с чем возвращается в Елабугу и нанимается к местному милиционеру стирать белье. Узнав об этом, сын Мурчик жестоко ее избил. Ленивый, изнеженный сибарит, прожженный разгильдяй, он всю жизнь нагло помыкал бедной, раздерганной матерью и в конце концов явился причиной ее трагической смерти, о чем, впрочем, сожалел. Подчеркивая собственную исключительность, он сам называл себя «рододендроном в Аляске», намекая на некую личную утонченность. Оказавшись уже без матери в эвакуации в Ташкенте, Мурчик обворует хозяйку квартиры на три с лишним тысячи рублей и лишь благодаря невероятным усилиям родственников, знакомых, избежит тюрьмы. К концу войны Георгий попадет на фронт и там погибнет.
…Собираясь в Елабугу, Марина Ивановна с тяжелым чемоданом в руках в последний раз решила наведаться к Борису Пастернаку. В глубине души надеялась хоть на какую-то помощь от когда-то верного воздыхателя, которому она, кстати, никогда не отвечала взаимностью. Говорили долго, говорили о многом. На прощанье поэт подарил поэтессе несколько метров крепкой бельевой веревки. Посоветовал сложить ее в несколько раз, продеть в ручку чемодана и забросить на плечи – так гораздо легче нести. Цветаева попробовала, и точно – легче. На этой веревке 31 августа 1941 года она и повесилась. А Пастернак с чувством написал: «В молчаньи твоего ухода/ Упрек невысказанный есть». Похоронили Марину Ивановну где-то на отшибе Елабугжского кладбища, как грешницу-самоубийцу. Точное место могилы неизвестно. В 2002 году патриарх всея Руси Алексий П разрешил поминать Марину в церкви. Стало быть, все грехи ее отпущены.
«Моим стихам, написанным так рано, / Что и не знала я, что я – поэт, / Сорвавшимся, как брызги из фонтана, / Как искры из ракет. / Ворвавшимся, как маленькие черти, / В святилище, где сон и фимиам, / Моим стихам о юности и смерти, / — Нечитанным стихам! -/ Разбросанным в пыли по магазинам/ (Где их никто не брал и не берет!)/ Моим стихам, как драгоценным винам, / Настанет свой черед». Эти строки девушка написала в двадцать лет. Пророчество сбылось с удивительной точность. И не только в отношении стихов Цветаевой, но и всей ее мятущейся жизни. Она до сих пор нам интересна.

Михаил ЗАХАРЧУК.