Вахта Памяти: Константин (Кирилл) Михайлович Симонов — первый и главный писатель Великой Отечественной войны

14 января 4:36

Вахта Памяти: Константин (Кирилл) Михайлович Симонов - первый и главный писатель Великой Отечественной войны

Мой сегодняшний рассказ о первом и главном писателе Великой Отечественной войны Константине (Кирилле) Михайловиче Симонове. Он был Героем Социалистического Труда, лауреатом Ленинской и 6 (шести!) Сталинских премий. Никто из советских писателей не мог похвастаться таким числом такой награды.
Но даже и без этого показателя, можно смело утверждать: Симонов – выдающийся советский писатель и такой же общественный деятель. Как человек, писавший минувшую самую страшную в истории цивилизации войну, он вообще не имеет себе ровни в нашей стране, а, пожалуй, что и во всём мире. И по количеству, и по качеству, и по разнообразию написанного. Можно говорить и о другой оценке этого писателя. Капитализм за полтысячи лет существования выпестовал своего лучшего военного соловья Редьярда Киплинга. Социализм за пару десятилетий сделал то же самое, явив нам Симонова. Который по многим позициям и существенно превзошёл Киплинга. Если у последнего высшее лирическое достижение: «Мохнатый шмель — на душистый хмель, / Мотылек — на вьюнок луговой, / А цыган идет, куда воля ведет, / За своей цыганской звездой!» (Стих длинен. Михалков в «Жестоком романсе» спел, дай бог его пятую часть). То высота и пронзительность симоновской лирики – планетарная, почти что звёздно-космическая: «Жди меня, и я вернусь, / Всем смертям назло. / Кто не ждал меня, тот пусть/ Скажет: — Повезло. / Не понять, не ждавшим им, / Как среди огня/ Ожиданием своим/ Ты спасла меня. / Как я выжил, будем знать/ Только мы с тобой, -/ Просто ты умела ждать, / Как никто другой». Даже если бы Симонов не написал ничего более кроме этого стиха – его имя осталось бы в отечественной поэзии навечно. По счастью Константин Михайлович одарил нас ещё романами «Товарищи по оружию», «Живые и мёртвые», «Солдатами не рождаются», несколькими пьесами, киносценариями «Парень из нашего города», «Жди меня», «Дни и ночи», «Бессмертный гарнизон», «Нормандия-Неман», «Живые и мёртвые», «Двадцать дней без войны», поэмами, сборниками интимной и гражданской лирики, публицистикой высочайшего психологического накала. Ну что вы хотите, если на смерть Сталина поэт исторг из своей души: «Нет слов таких, чтоб ими описать/ Всю нетерпимость горя и печали. / Нет слов таких, чтоб ими рассказать, / Как мы скорбим по Вас, товарищ Сталин». А через 35 лет опубликовал «Глазами человека моего поколения. Размышления о И. В. Сталине». Социалистическая система вздрогнула от откровений своего верного защитника. Мы же добавим, что более глубокой и взвешенной оценки противоречивой деятельности вождя народов отечественная публицистика, да и литература не знают. Возможно, и потому, что Иосиф Виссарионович любил своего поэта? Думаю, не только поэтому.
Симонов, далее, гораздо глубже, всестороннее Киплинга изучил, описал войну, как высшее и трагическое испытание человека. Просто потому, что она ему досталась не в пример страшнее и масштабнее, нежели британцу. И не одна. Константин Михайлович участвовал в боях на Халхин-Голе. Великую Отечественную прошёл от звонка до звонка, побывав на всех её фронтах. Буквально – на всех! С нашими солдатами он протопал по землям Румынии, Болгарии, Югославии, Польши и Германии. Был свидетелем последних боёв за Берлин. Об этом сборники его очерков «Письма из Чехословакии», «Славянская дружба», «Югославская тетрадь», «От Чёрного до Баренцева моря. Записки военного корреспондента». В послевоенные годы он побывал в воюющих Китае, Корее, Вьетнаме. В мире нет журналиста, писателя, который мог бы похвастаться хотя бы половиной увиденного на войне и описанного Симоновым. Это я к тому, что по зрелому размышлению, нобелевский комитет должен был и Константину Михайловичу присудить свою литературную премию, как это сделал с Киплингом. Не случилось, как читатель понимает, исключительно по идеологическим соображениям. Зато Симонов имел шесть Сталинских и Ленинскую премию. Тоже никем из коллег не побитый рекорд.
Наконец, и в общественной жизни Константин Михайлович сделал куда как больше своего английского коллеги. Перечисляю навскидку и по памяти лишь некоторые заслуги писателя, потому как на их подробное изложение не хватило бы никакого места. Так вот мы должны быть благодарны Симонову за то, что читаем бессмертные романы Ильфа и Петрова, за то, что вышли в свет «Мастер и Маргарита» Булгакова, «По ком звонит колокол» Хемингуэя. Он добился полного перевода пьес Артура Миллера и Юджина О’Нила. Мой старший товарищ Вячеслава Кондратьева до самой своей смерти утверждал: «Если бы не «железная протекция Симонова, моего «Сашку» никогда бы не напечатали. «Генералы и полковники от литературы» полагали её во сто крат вреднее, чем «Жизнь и судьба» Гроссмана». В активе Константина Михайловича — «пробивание через партгосноменклатуру» многих спектаклей «Современника». Театр на Таганке благодаря исключительно его выступлению «Стая молодых набирает высоту» в «Правде» и состоялся. Это уже мне говорил первый директор театра Николай Дупак. Посмертная выставка Татлина, восстановление выставки «ХХ лет работы» Маяковского, участие в кинематографической судьбе Алексея Германа и десятков других кинематографистов, художников, литераторов – это тоже личная заслуга писателя. Самый большой на сегодняшний день писательский архив Симонова, хранящийся ЦГАЛИ, состоит из десятков томов каждодневных усилий Константина Михайловича по оказанию помощи собратьям-писателям, фронтовикам, просто согражданам. Там – многие тысячи его писем, записок, заявлений, ходатайств, просьб, рекомендаций, отзывов, разборов и советов, предисловий, торящих дорогу «непробиваемым» книгам и публикациям. А на телевидении хранится другой симоновский видеоархив – беседы с рядовыми, сержантами и старшинами Великой Отечественной войны. И при этом заметьте, читатель, что Константин Михайлович – единственный советский писатель, который отвечал на каждое письмо. А ему писали тысячи и тысячи людей. Кроме всего прочего Симонов был в разное время главным редактором журнала «Новый мир» и главным редактором «Литературной газеты». Он также избирался депутатом Верховного Совета СССР двух созывов; кандидатом и членом ЦК КПСС состоял более двух десятков лет. И на каждом номенклатурном или выборном высоком посту демонстрировал исключительную мудрость и выдержанность поступков собственных, взвешенную доброжелательность суждений о поступках других. Константин Михайлович никогда не был организатором, тем более участником травли деятелей культуры, интеллигенции. Наоборот многим помогал собственным заступничеством, которое во все времена котировалось повыше, нежели у отдельных членов политбюро ЦК КПСС. Правда, бытует мнение, что Симонов якобы «замечен» в кампании против «безродных космополитов», и в написании письма против Солженицына в 1973 году. Не исключая в принципе подобных грехов за писателем, не хотелось бы судить о них и скороговоркой, как говорится, «через запятую». Потому что слишком хорошо мне ведома тяжёлая «свинцовость» минувших социалистических времён. И в доказательство сказанного приведу пример из собственной жизни, который в ином случае мог бы быть расценен, как желание автора покрасоваться на фоне биографии великого советского писателя. Видит Бог – такого желания нет.
Обучаясь в Военно-политической академии имени В. И. Ленина, я принимал активное участие в работе профессионального клуба под названием «Журналист». У нас гостили Б. Полевой, Т. Тэсс, А. Аграновский, Д. Ортенберг, С. Беглов, Ю. Озеров, Т. Гайдар, другие известные по тем временам писатели и публицисты. Они не просто рассказывали о себе, своем творчестве — то были выступления профессионалов перед профессионалами по конкретным темам и проблемам учебного процесса. И проводились за счёт лекционного времени. Для Симонова сделали исключение. Мы его попросили выступить как раз после занятий потому, что уж больно много людей изъявили желание послушать писателя. В результате в достаточно объемном лекционном зале собралось несколько сот (!) человек. Пришли не только преподаватели и слушатели академии, но и многие журналисты из многих военных изданий. О таких переполненных залах обычно говорят: яблоку негде упасть.
К концу встречи у меня было около двух десятков машинописных страниц отчета о встречи с писателем. Симонов назвал такую прыть «сверхоперативностью», подивившись при этом, как это я сумел записать и отпечатать текст на машинке. Однако, извинился: «Сил уже нет читать — устал. Но если у вас завтра найдется пару часов свободного времени, то мы могли бы встретиться в первой половине дня у меня дома».
Полагаю, читателю легко вообразит ситуацию, когда Симонов в присутствии многих офицеров интересуется у старшего лейтенанта насчет того, может ли последний с ним встретиться. Тогда несложно понять и те чувства, с которыми я на следующий день мчался на квартиру писателя, расположенную в доме по улице Черняховского.
Встретил секретарь Л. Лазарев. Сказал, что Константин Михайлович остался очень доволен общением с военными журналистами. И мой материал уже прочитан, выправлен. Тут, закончив телефонный разговор, из соседней комнаты вышел, одетый в теплый темный свитер, сам Симонов. Крепко пожал руку. Потом очень подробно рассказал о сути своих основательных замечаний и правок. Несколько раз возвращался к прошедшей встрече, затрагивал сопредельные с ней темы. Похвалил мое выступление и выступление товарища Сергея Левицкого. И вообще в продолжение всего нашего разговора я ни на минуту не почувствовал, что передо мной — живой классик. Причем, я совершенно далек от наивной мысли о том, что ему уж так было позарез нужно долго разговаривать с волнующимся старшим лейтенантом. На прощание я попросил Симонова подписать еще несколько книг для трёх девчат-машинисток, которые как раз печатали мне материал и не смогли присутствовать вчера на встрече. На том и расстались.
Через год после смерти Симонова, меня пригласили работать в «Красную звезду», в которой писатель прослужил всю войну. Стоит ли удивляться, что в 65-летие Константина Михайловича я с гордостью предложил главному редактору Н. И. Макееву свое интервью с писателем и был чрезвычайно удивлен достаточно жестким отказом. Старые краснозвездовцы объяснили, в чем дело. Симонова на дух не переносил бывший в то время начальником ГлавПУра генерал армии А. А. Епишев. А поскольку он являлся и главным начальником Макеева, то становится ясным, почему в «Красной звезде» Симонова никогда не публиковали, не приглашали на различные встречи и вообще делали вид, словно такого писателя-фронтовика, его творчества не существует вовсе и памяти о нем тоже.
Прошли годы. Макеев после трех десятилетий редакторства покинул свой пост, а вскоре и умер. Епишев отправился на тот свет еще раньше. В очередной симоновский юбилей я иду к новому главному Н. Панову и. . . получаю не менее категоричный отлуп.
— Но почему, Иван Митрофанович?! — На какой-то миг, почти потеряв самообладание, чуть не заорал я.
— А вы представляете себе, — сказал по-советски осторожный Панов, — как будет выглядеть газета в глазах читателей, если они узнают, что краснозвездовец столько лет держал под спудом т а к о е интервью?
Главное, что на дворе уже вовсю бушевала так называемая перестройка. Ну да Бог с нею. Зато теперь я имею счастливую возможность поделиться с моими дорогими читателями выдержками из того давнишнего большого интервью с писателем. Предпоследним в его жизни. Ради экономии места, я упускаю свои вопросы, оставляя только уникальные, глубочайшие суждения великого писателя о Великой Отечественной войне…
«При всех сложностях корреспондентской жизни, труд этот вовсе не самый тяжелый на войне. Строевому командиру, политработнику на передовой и солдату всех родов войск, в первую очередь, конечно, пехоты, в той войне досталось куда больше. В памяти его, может быть, не все закрепилось, как у меня, в моей профессиональной памяти журналиста. Может быть, у него не записано того, что записано у меня. Но у него в сердце отложилось многое такое, до чего я, может быть, не дотянулся потому, что некоторые вещи не пережил с той силой, с которой тот или иной человек их пережил в годы войны.
Понимаете, в чем дело? Война ведь была такая огромная и такая всенародная. Сколько людей в ней участвовало! К миллионам погибших добавим количество всех участников, свяжем это количество людей, которые были в личных связях с этими участниками войны, ждали их, писали им, получали от них письма, присовокупим еще десятки миллионов людей, которые пережили войну, как тревогу за самого близкого себе человека. Так ведь? А тревога другого рода — общественная? Такая тревога, которая существовала повсюду в стране далеко от фронта. Как накормить эту огромную армию, например?
Я вот жизнь построил как-то так, что не очень много встречаюсь с писателями, не очень усердно занимаюсь литературными делами. Лишь в той мере, в какой это необходимо. Но встречи и разговоры с людьми, которые прошли войну, стали для меня необходимостью. Я так думаю, что сейчас войну знаю лучше, чем в тот день, когда она закончилась. Может, у меня где-то исчезла острота памяти, но ей помогает записанное.
Я постоянно пополняю свою память памятью других людей, закрепленной в сотнях и тысячах архивных документов. В одном Подольске 19 миллионов не дел, а папок с делами. Девятнадцать миллионов! Около полутора миллионов папок составили всю историю Советской Армии, включая Халхин-Гол и всю гражданскую войну. А неполных четыре года Великой Отечественной войны — девятнадцать миллионов!
Я делал со своими товарищами-кинематографистами фильмы «Если дорог тебе твой дом», «Шел солдат», несколько телевизионных работ – «Солдатские мемуары». За этими фильмами, за этой работой стоят разговоры с десятками, сотнями людей. Разговоры не на тычке, как говорили на фронте, а обстоятельные, серьезные. В общем, когда мы сдадим все нами заснятые киноматериалы, — наберется 100 тысяч метров с рассказами солдат о войне. Одни говорят лучше, другие хуже. Но мне, например, интересно.
И потом, представьте себе: пройдет еще немного времени, не станет людей, которые смогут рассказать живым голосом о войне, как это было. Но художник, журналист, писатель, актер, режиссер смогут взять с полок архивохранилищ эти немудрящие ленты и послушать, как сами солдаты: разведчики, танкисты, артиллеристы рассказывают о войне. Понимаете? Ведь это же очень интересно!
…Да, вы совершенно правы: верность военной теме я сохранял всегда. Почему? Во-первых, писатель пишет о том, что он лучше всего знает. И в данном случае я пишу о том, что лучше всего знаю: войну, людей войны. Второе. Наверное, писатель пишет о том, что его больше всего задело, потрясло в жизни. Периодом наибольших потрясений для меня была война. Поэтому с особенной остротой она запомнилась, поэтому я о ней пишу. Третье. Война, к несчастью, еще не перестала быть методом разрешения споров. Локальные войны не становятся менее жестокими от того, что к ним применяется эпитет «локальная». Эпитет этот верно определяет их характер, но в то же время локальная война — все равно война! И, наконец, мы живем в мире, в котором еще не исчезла опасность новой мировой войны, и мы не вправе еще твердо сказать, что вторая мировая война была последней. Мне думается, что, говоря правду о минувшей войне, я вкладываю какую-то свою, пусть крохотную долю в усилия человечества, чтобы вторая мировая действительно была последней войной.
…Конечно, стремление на войне взять материал из первых рук — стремление закономерное и честное. И необходимое для газеты. Но это не всегда возможно. Тот, кто читал мои военные дневники, — убедился, что отнюдь не всегда я брал материал из первых рук. Ну не удавалось иногда! Бой прошел, о нем надо рассказать. И кто же для тебя будет его второй раз разыгрывать? Это иногда на киносъемках так поступали, хотя за инсценировки такие грели и правильно делали.
Бой второй раз не увидишь. Значит, надо расспросить. Но не делай вид, пожалуйста, что ты сам видел это своими глазами! Уж если ты расспросил человека, который, к примеру, вернулся из разведки, пусть об этом и читатель узнает. Если же сам ходил в разведку, тогда, милости просим, расскажи, как ходил. Но никогда не воображай себя в обстоятельствах, в которых ты не был. Другой вопрос, что можно иной раз представить себе, что чувствовал тот человек, который был, скажем, в бою. Вот и попробуй во время разговора с ним влезть в его шкуру до конца. Представь себя на его месте. Но не подсовывай себя рядом с ним, не делай из него себя, его соседом там, где ты его соседом не был.
Это очень деликатный вопрос. Но это вопрос о чести журналиста и потому очень важный вопрос. Иногда вроде бы газете надо показать, отличиться тем, что ее корреспондент был на событии, сам видел его. Но конкретный человек-журналист, если не видел, не должен писать, что он видел. Надо идти на жертву и отказаться от корреспонденции, в которой может быть неправда. Мне кажется, иначе нельзя воспитывать журналисткие кадры.
Почему, скажем, журналистами и литераторами меньше всего написано о летчиках-истребителях? Именно об истребителях. Потому, что не залезешь к нему в кабину. Мы в кабины лазили, чаще в бомбардировщики, — это не так страшно, хотя и не всякий решится, можно страху набраться. Но мы летали на У-2, на «дугласах» летали. А вот об истребителях писали только тогда, когда летчик возвращался с задания. У меня вот очерки об истребителях, известные во время войны, к примеру, «Русское сердце», — они написаны со слов человека. Я старался понять его, но я не сидел в кабине. Поэтому такие очерки — самое трудное дело.
…Дневник — это проявление воли и это часть воспитания характера — ведение дневников на существенную тему. Я — их сторонник. Если я с чем-то столкнулся очень существенным, пусть и совершенно не имеющим, казалось бы, отношения к тому, чем я сейчас занимаюсь, как литератор, я через силу, но записываю свои впечатления, наблюдения. Стараюсь сделать это в тот же день или, в крайнем случае, на следующий день записать все коротко — так, чтобы не вылетело из памяти.
Хотя художественных дневников, где бы записывались разные выражения, слова, как это делают некоторые мои собратья по перу, я не веду. Не знаю, может быть, это мой недостаток, но меня это никогда не интересовало. Мне кажется, если уж услышишь настоящее народное выражение, так уж оно врубится в твою память без дневника. Однажды я спросил артиллериста, как он оценивает свое 45-миллиметровое орудие. Он ответил: «Ну, какое наше орудие? Известно: ствол длинный — жизнь короткая».
Что же мне это бежать, записывать. Да я сколько буду жить – не забуду этого, потому что сам такое не придумал бы никогда. Есть упреки по поводу некоторой перегруженности фактами моих дневников. Может быть, в этом замечании есть свой резон, потому что тут очень трудно самому измерить. Действительно бывает: тебе кажется интересным, а другим оказывается не таким интересным. Но у тебя такой пафос.
…Насчет терминологии я бы сказал так: ее определяет больше всего дневник того времени. Ну, какая была терминология, такая она и есть. Я же ее не менял. Что же, говорили: война священная? Говорили – святая правда. И пели, и плакали, когда пели. В иных случаях, где-нибудь под Ржевом, говорили: мясорубка? Говорили. «Ни шагу назад!» — Говорили? Говорили с убеждением. Говорили слово «драп»? Говорили. Это мы не сейчас придумали — в сорок втором — сорок третьем году. Говорили даже: «драп 41-го», «драп 42-го года».
Ну что же теперь поделать с этой терминологией? Не немцы в Москву пришли, а мы в Берлине в итоге оказались, при всех извивах терминологии. Ну вот — это есть факт. Поэтому я думаю, что, конечно, щеголевать какими-то такими вещами ни в ту, ни в другую сторону не стоит. У меня может попасться какое-то излишество в этом смысле. Но, в принципе, мне кажется, терминология должна быть близка к той, которая существовала в описываемом тобой времени. Если она непонятна чем-то, или чем-то неприятна, со стороны можно, наверное, объяснить ее уже с другой исторической вышки.
…Знаете, краткость – не всегда сестра таланта. Вспоминается такой случай. На войне ещё я подружился с прекраснейшим человеком, умным и образованным Иваном Ефимовичем Петровым, бывшим командующим 4-м Украинским фронтом. Дружили мы и после войны. Так вот приехал я к нему однажды специально в Туркестанский военный округ, чтобы записать его воспоминания об Одессе. Хотел написать первую часть романа, где показать оборону Одессы. Он там командовал 25-й Чапаевской дивизией.
Приехал со стенографисткой. Мы с ним встретились, посидели, коньячку немножко выпили, поговорили. На следующий день в таком же добром настроении сели писать. Он рассказывал, совершенно не обращая внимания на стенографистку. На следующий день — то же самое. А потом меня отправили в командировку, в будущую ГДР. «А ты мне оставь Музу Николаевну, — говорит Петров. — Я продиктую ей дальше». Ну, Муза Николаевна очень опытный работник, из первых русских стенографисток. Она еще с нами в Японию ездила тогда, когда я от «Красной звезды» там был. Надеюсь, вы помните об этом. Оттуда я привез 1200 страниц ее записей.
Приезжаю из Германии — Музы Николаевны еще нет. Я звоню, она говорит: «Мы как раз сегодня — завтра заканчиваем с Иваном Ефимовичем». «А как идет дело?» «Да каждый день работаем».
Приезжает она, проходит два-три дня. Я жду, когда расшифрует записи. Наконец, она приносит: «Все готово». И дает мне 18 страничек текста! Оказывается, Иван Ефимович посмотрел ее записи, как военный человек. И при всем своем кругозоре и уме, при таланте своем — взял и поправил. У него была такая военная жилка. «Болтливо, — сказал, — много я тут наговорил?» И дальше отформулировал все, что было связано с его участием в обороне Одессы, очень четко на 18 страницах. По странице в день формулировал. Так и не получилось записей по Одессе.
…В нынешнем моем положении известного писателя, когда мне заказывают что-нибудь, я спрашиваю: сколько написать? «Сколько хотите. Чем больше — тем лучше! Я говорю: это не серьезный заказ. Сколько вам нужно: 600 строк, 300, 200, полтораста? Размер же требует разного подхода. Я за то, чтобы уговариваться всегда точно. Ты должен сделать подвал ровно на 350 строк. Или должен написать двухколонник в 200-180 строк. Рассчитывай. Выжимай и думай сам, чтобы в этих 180 строках и подробности, и дело остались. А редактор не должен за тебя работать. Если ты влез в размер, который тебе дан и который ты принял, редактор не должен у тебя вырубать подробности и вместо них вставлять общие преамбулы, тем более такие, которые можно прочитать еще в нескольких статьях той же газеты на всех четырех ее полосах (смех).
…Нет, у меня не было зоологической ненависть к каждому немцу. Не думал я никогда, что каждый из них — негодяй, мерзавец. Но у меня было ощущение ненависти к этой силе, к этим захватчикам! У меня не было желания наносить национальные оскорбления немцам, говорить, что они вонючие. Такого в моей терминологии вы не встретите. Но я написал: сколько раз встретишь, столько раз убей его, раз он пришел. В стихотворении есть такое: он хочет, его вина, так хотел он, его вина. Пусть горит его дом, а не твой! Вот смысл в чем! Он хотел, он! Ну, пусть гибнет, другого выхода нет. Не он — тебя, так ты — его.
А факты неоправданной жестокости к пленным, с которыми иногда сталкивался, я не принимал. Хотя никогда не стеснялся стихов «Убей его». И когда мне на одном вечере сказали, что не надо бы читать эти стихи. Здесь, мол, много демократических немцев, я ответил: если они демократические немцы — поймут, а если не поймут – значит, они не демократические. Сторонники мира сперва снимали у меня в двух изданиях это стихотворение. Но в третьем, я сам, как сторонник мира, не дал этого сделать. В двух книгах меня удалось преодолеть, а дальше не пошло. Вот так.
…Военные дневники я вёл всегда. О публикации их не задумывался, честное слово. Однажды было затишье — первое во время войны — такое небольшое где-то в апреле — начале мая 42-го года. Поменьше было командировок. Первое окошко у меня получилось. Вот и возникла идея подиктовать ночной стенографистке. Безотказная Муза Николаевна, чудный работник, чудная женщина, согласилась на это. Она сказала: «Ну, приходите, раз вы такой бессонный, а мне все равно сидеть на дежурстве. Диктуйте». Я ей стал торопливо наговаривать. Записей уже было много во фронтовых блокнотах. Война в них нагромождалась, нагромождались события. Так вот, чисто эмпирическим путем возникла эта идея. А идея опубликовать эти дневники, сделать их как книгу, у меня возникла от противного. Вам, как журналистов скажу, как это было.
Я сделал доклад на пленуме нашего правления писателей вместе с военной комиссией. «История войны и долг писателя» — назывался он. По-моему, дельный доклад получился, мне так кажется и по сей день. Но его не напечатали ни в одном, ни в другом, ни в третьем месте. Отказ довольно резко формулировали. Доклад был на 25 крепко сбитых страницах. Ну, я решил: ах, так, тогда сделаю этот доклад на полторы тысячи страниц! Я так немножечко сейчас шучу. Но, в общем, это был окончательный толчок.
Я понял: может быть, действительно, такие большие, острые, противоречивые темы и не решить докладом. Нужно взять все мясо войны, все, что у тебя есть в памяти, что есть в документах и постараться над этим поработать. Несколько лет на это ушло. Думаю, что мое решение, в принципе, было правильным.
…Как я стал журналистом? Да просто очень. Работал я и учился в вечернем литературном университете. Последних два курса он стал дневной. Я бросил работу токаря и механика. Зубы несколько пришлось положить на полку. И я начал прирабатывать тем, что писал, в особенности, на последнем курсе литинститута, статьи в «Литературную газету». Если вы заглянете в 38-й год, там в комплекте можно обнаружить ряд моих статей на литературные темы, главным образом, на темы поэзии. Не могу сказать, что они были сильно квалифицированно написанные. Зато довольно занозисто по молодости моих лет. Вот так я приобрел первый журналистский опыт. Потом продолжал учиться, хотел кончить аспирантуру.
Когда попал на Халхин-Гол, думал, что там стану журналистом. Но прибыл я туда довольно поздно, к концу событий. Давид Ортенберг, бывший тогда редактор газеты «Героическая красноармейская», имел предостаточно способных писателей-прозаиков. Поэтому он меня засадил за стихи. Они имеются в большом количестве в комплекте «Героической». Высоким качеством не отличаются, но в основе каждого лежит подлинный факт. Я недавно просматривал газету. Там стихи, которых я никогда в книги не включал, кроме, может быть, одного-двух.
Не скажу, что это был лучший мой журналистский опыт. Его я приобрел потом в «Красноармейской правде», в «Известиях», в «Красной звезде» уже в первый год войны. И отказался от стихотворных рассказов. Видимо, навсегда. Это не мой жанр. Единственное, что врубилось в память — это «Сын артиллериста». Его я написал за день, одним махом. В основе лежит подлинная история. Так что это в какой-то мере тоже журналистская работа.
…Нет, дальнейшей судьбы персонажей «Живых и мертвых» не будет. Роман этот закончен. В тех местах, где начат, там и закончен. Сейчас у меня вышла книга «Так называемая частная жизнь». Это роман в трех повестях «Из записок Лопатина». Первая – «Четыре шага», вторая – «Двадцать дней без войны» и третья – «Мы не увидимся с тобой». Они связаны между собой. Там дописаны многие страницы. Туда вошли повести «Пантелеев, Левашов, Иноземцев и Рындин», «Жена приехала». Получился роман о жизни военного корреспондента из поколения другого, чем я. Посвящение там стоит, чтоб уж ясность была полная, моим старшим товарищам, военным корреспондентам из поколения Тихонова, Суркова, Платонова, Славина. Я взял этих четырех человек, работавших в «Красной звезде». Даты их рождения находятся в 19-м веке. Оттуда, из 19-го века, они шагнули в эту войну. В этой вещи немного дальше взята война, чем в романе «Живые и мертвые».
…Как журналист о современной армии я, вполне возможно, и напишу. Всё зависит от обстоятельств. Если будет необходимость, чье-то желание, чтобы именно я написал о чем-то существенном, причем, покажется, что именно человек моего поколения должен это написать и что я сумею это сделать — безусловно, сочту для себя за честь. А писать роман, скажем, о современной армии я не могу. Нужно тогда влезть в армейскую шкуру, пожить в армии. Изучать заново то, что нужно изучать не один день и не один месяц. А мне надо еще управиться с неоконченными планами, связанными с Великой Отечественной войной.
… К творчеству Бондарева я отношусь очень серьезно. Это хороший, талантливый писатель. Я люблю его первые повести, в частности, «Горячий снег». Может, мне не все страницы там нравятся, но это — хорошая книга. К «Берегу» у меня не одинаковое отношение. Нравятся военные сцены. Некоторые из них необыкновенно сильны. Другие с большой глубиной душевности написаны. И у меня оставляют чувство неудовлетворения главы, связанные с описанием зарубежной поездки, всех этих, так сказать, ланчей-брекфестов. Все это не для серьезного писателя и не для большого романа. Это дешевле романа, дешевле этого писателя. А писатель дорогой, вообще, дорогого стоит. Он еще напишет.
Я забыл сказать о «Тишине» — это тоже одна из прекраснейших книг в послевоенной нашей литературе. То, что я говорю искренне, может, не очень было бы приятно Бондареву слышать. Но я это говорю с добрым отношением к нему, с верой в его талант. Большой талант. Но в «Береге», тем не менее, мне не все нравится.
Если говорить о сознательном собственном литературном ощущении, то для меня, так сказать, главный Бог — Лев Толстой. Был с детства, с 12 лет, примерно, когда я от доски до доски прочитал «Войну и мир». Не скажу, что все понял в нем. Может, я до сих пор не все понял — это еще не факт, можно еще раз перечесть. Толстой для меня — самое большое в литературе. Сименона люблю. С интересом его читаю. С неодинаковым, потому что романы не одинаково интересны. Но вообще, по-моему, писатель хороший, интересный. У Кристи я читал только этот самый «Экспресс». Больше не посчастливилось. Написан лихо. Но сказать так, что я мучаюсь тем, что не прочитал другие ее произведения — не скажу. Хотя, если попадется мне что-то её — буду читать. Вот такое отношение. Профессионал, конечно, своего дела. Интересный писатель.
…Подвиг всегда привлекателен. Но я не искатель подвигов в современной жизни. Так же, как не был искателем подвигов, когда писал о войне. На войне происходит многое, в том числе и подвиги, рождающиеся среди повседневного труда войны. Они тоже — часть этого труда, выросшего до размеров подвига. Так я подхожу к этому, когда пишу о войне. Так, очевидно, рассматривал бы это, если бы писал о мирной жизни. На мой взгляд, нельзя вынимать подвиг из жизни, как рыбу из воды. Вытащишь рыбу, чтобы лучше разглядеть, а она уснет. Надо рассматривать подвиг там, внутри, в живой воде жизни.
…Знаете, чем я удовлетворен, так это тем, что удержался от соблазна писать о войне облегченно и упрощенно. Были, конечно, неудачи. Иногда спешка. Уходил, например, самолет, с которым можно было переслать в Москву пакет с бумагами, и это заставляло за один день писать три-четыре корреспонденции. Но, в целом, я не стыдился бы сейчас тех очерков, если бы они были вдруг напечатанными. Что-либо выделить? Ну, я назвал бы очерк «Июнь – декабрь», опубликованный в «Красной звезде» в первый день 1942 года.
…Если говорить о той общественной деятельности, которой я занимаюсь и которая непосредственно связана с моей писательской работой и с моим личным жизненным опытом, то еще несколько лет назад я сделал для себя окончательный выбор и решил до конца своей жизни класть все оставшиеся у меня силы на то, чтобы, во-первых, в меру своих сил и понимания писать и говорить правду о войне; во-вторых, на то, чтобы, опять-таки в меру своих сил и понимания, мешать тому, чтобы о ней говорили и писали неправду; в-третьих, стремиться к тому, чтобы роль рядового участника войны, вынесшего на своем горбу ее главную тяжесть, предстала перед последующими поколениями и во всем ее подлинном трагизме, и во всем ее подлинном героизме.
И, наконец, в-четвертых, я считаю своим личным долгом во всех случаях, когда я сталкиваюсь с несправедливостями, совершенными сейчас или раньше по отношению к тем или иным участникам войны, сделать все, что от меня зависит, чтобы, прибегая к помощи других людей, исправить подобные несправедливости.
. . . Много лет спустя после встречи с Симоновым, я познакомился с его дочерью Марией. Она рассказывала: «О маме говорится, пишется и снимается столько всего разного, что комментировать это невозможно. А правда в том, что она так и не забыла своего первого мужа лётчика Анатолия Серова. Каждый день моего рождения начинался с того, что мы с мамой шли к Кремлевской стене, где замурован прах Анатолия Константиновича (он погиб тоже 11 мая). Стояли молча. Мама не плакала, но её скорбь я почти физически ощущала. А чтобы отпечаток этой скорби не омрачал моего дня рождения, мама всегда вела меня затем в кафе-мороженное. И уже праздник, день рождения, становился радостным днем. Но начинался он всегда как день памяти. И так длилось до моих четырнадцати лет.
А за несколько недель до смерти отец попросил меня принести ему в больницу письма, которые он когда-то писал маме. Писем было много — четыре мешка. Когда я потом приехала снова, не узнала папу. Всегда собранный, подтянутый, мужественно, почти весело переносивший все свои болячки, он вдруг сразу осунулся и постарел. Ходил по палате не своим, а каким-то старческим шаркающим шагом. И вдруг посмотрел на меня таким скорбным, пронзительным взглядом, что я его до сих пор помню. И сказал: «Прости меня, Машенька, но то, что было у меня с твоей матерью, было самым большим счастьем в моей жизни. И самым большим горем».
Что ещё могу добавить? Разве лишь то, что кроме Серова и Симонова Валентина Васильевна (в девичестве Половикова) действительно близко знавала очень многих мужчин. Случались у нее и шальные, безоглядные влюбленности, как, например, в известного покорителя дамских сердец Маршала Советского Союза Константина Константиновича Рокоссовского. На сюжет этого экзотического адюльтера поставлен даже художественный фильм. Да и сам Константин Симонов, говорят, на смерть своей когда-то безмерно любимой жены написал едкую эпиграмму. «Под камнем сим лежит Серова Валентина, / Моя и многих верная жена. / Избавь ее, господь, от сплина, / Ведь в первый раз она лежит одна». (Вариант: «Под камнем сим лежит Серова Валентина — Моя и многих верная жена. Будь милостива к ней, святая Магдалина: Она впервые спит одна»). Что и заставляет задуматься о принадлежности эпиграммы именно Симонову.
Сам Константин Михайлович был не раз женат. Дважды короткими и не зарегистрированными браками: на Алле Типот, дочери знаменитого когда-то эстрадника Виктора Типота, и на Евгении Ласкиной, которая и родила ему в 1939 году сына Алексея. (Нынче этот угрюмоватый, действительно сильно похожий на знаменитого писателя и поэта человек, находящийся в первом эшелоне отечественной либерастии, занимается так называемой правозащитной деятельностью). После Серовой Симонов женился на дочери своего друга генерала армии Алексея Семеновича Жадова — Ларисе. Она была полной противоположностью неуравновешенной, взбалмошной и зачастую просто непредсказуемой Валентине, которая вдобавок к концу жизни стала ещё и сильно выпивать. Симонов признал своей дочь Ларисы – Екатерину. У них так же родилась дочь Александра. (Её уже нет в живых).
И, тем не менее, поэт трём своим вполне благополучным женам посвятил следующие строки: «Мы называем женщину женой/ За то, что так несчастливо случилось. / За то, что мы тому, что под рукой, / Простясь с мечтой, легко сдались на милость. / За нехотя прожитые года, / За общий дом, где вместе мы скучали, /зовем женой за то, что никогда/ Её себе в любовницы б не взяли». А Серовой написал целый цикл бесподобных по своей проникновенности лирических стихотворений, где красной нитью проходит восторженное признание: «Я сам пожизненно к тебе себя приговорил». И тут уж точно добавить нечего. . .

Полковник в отставке Михаил Захарчук.